Юрий ЛОЩИЦ
       > НА ГЛАВНУЮ > БИБЛИОТЕКА > КНИЖНЫЙ КАТАЛОГ Л >


Юрий ЛОЩИЦ

2010 г.

Форум славянских культур

 

БИБЛИОТЕКА


Славянство
Славянство
Что такое ФСК?
Галерея славянства
Архив 2019 года
Архив 2018 года
Архив 2017 года
Архив 2016 года
Архив 2015 года
Архив 2014 года
Архив 2013 года
Архив 2012 года
Архив 2011 года
Архив 2010 года
Архив 2009 года
Архив 2008 года
Славянские организации и форумы
Библиотека
Выдающиеся славяне
Указатель имен
Авторы проекта

Родственные проекты:
ПОРТАЛ XPOHOC
ФОРУМ

НАРОДЫ:

ЭТНОЦИКЛОПЕДИЯ
◆ СЛАВЯНСТВО
АПСУАРА
НАРОД НА ЗЕМЛЕ
ЛЮДИ И СОБЫТИЯ:
ПРАВИТЕЛИ МИРА...
ИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯ
БИБЛИОТЕКИ:
РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙ...
Баннеры:
ЭТНОЦИКЛОПЕДИЯ

Прочее:

Юрий ЛОЩИЦ

Григорий Сковорода

Странствующий философ в житии и преданиях

Биографическое повествование

УЧИТЕЛЬ И УЧЕНИК

Итак, на тридцать восьмом году жизни он снова оказался без определённых видов на будущее. И в который раз! Тут уж давала знать о себе очевидная закономерность. Что-то было неблагополучно − то ли в нём самом, то ли в окружающих его людях и жизненных обстоятельствах. Иначе отчего бы так круто метало его с места на место?

Уж не сам ли и виноват во всех своих неурядицах? Слишком строптив, не по возрасту взбалмошен, не по чину горд. А гордыня-то, Григорий Саввич, грех велий!

После размолвки с Гервасием Якубовичем бывший учитель пиитики обосновался в окрестностях Белгорода, зазванный в гости знакомым помещиком из села Старица. «Старица,− пишет биограф,− было место изобильное лесами, водотечами, удолиями, благоприятствующими глубокому уединению».

Что же, снова возвращается ветер на круги своя?

Может показаться странным, что многими людьми того века отличие городской жизни от деревенской ощущалось так же остро, как в наши дни. Что тогда, думается, были за города? Тихие, патриархальные заводи. Но почему-то и в них далеко не каждому было по себе − и это осознавалось не только персонами знатными, избранными. К примеру, про Харьков XVIII века известно, что с наступлением летних жар жизнь в нём, как правило, замирала. Утомлённые духотой и пылью горожане устремлялись на пасеки и левады. Ощущение, что связи человека с землёй уже недостаточно полны, озадачивало, беспокоило многих.

Сковороду жизнь среди природы, как мы знаем, привлекала чем-то более глубинным, нежели заботы о свежем воздухе и натуральной пище.

Для него природа прежде всего была цельным существом, отчётливым оттиском бытийного творчества, способным напомнить человеку о его лучших временах и более совершенных состояниях. И он вновь, в который раз погрузился в благословенную зелёную тишину, теряясь в её тенистых целительных глубинах.

Впрочем, живя в Старице, он вовсе не держался отшельником. О нём уже знали в округе. Многим хотелось посмотреть на человека, который певал некогда для самой императрицы, а теперь обретается в соседнем имении,− посмотреть и хоть парой слов перекинуться с этим, говорят, грамотеем из грамотеев, а к тому же и оригиналом, позволяющим себе роскошь на каждом шагу отказываться от того, что само в руки просится.

Дожил он здесь остаток лета. Здесь же, как мы предполагаем, провёл всю осень и встретил новый, 1761 год. Что мог он загадывать себе на будущее? Кажется, ничего определённого. А между тем новый год уже готовил для Сковороды событие, едва ли не из самых значительных в его жизни.

Среди новых знакомых, которые появились у него в эти месяцы, был некто отец Пётр, протоиерей. Однажды, беседуя с отцом Петром, Сковорода высказался примерно в том духе, что вот хотя и хороша бессуетная сельская жизнь, а иногда не без грусти вспоминаются ему харьковские друзья и лекции, к которым он готовился, как домовитая хозяйка к великому святу. На что собеседник ответил сочувствием и прибавил, между прочим, что и он о жизни училищной несколько осведомлен, поскольку там теперь проходит курс наук его племянник, отрок Михаил.

Сковорода вскоре не удержался всё-таки от удовольствия повидаться с харьковскими приятелями. Прожил он в городе неделю, прожил другую, а в коллегиум всё, однако, не наведывался, всё обходил его стороной. У них там свои заботы, своя ежедневная пряжа училищной жизни. Что он теперь для них? Тень человеческая − и только. В лучшем случае, увидев его, они удивятся немножко, немножко посуетятся и похлопочут вокруг, но и тут же снова отвлекутся по своим урочным делам,

И это в лучшем случае, а то ещё пойдут унылые расспросы, вздохи по поводу нынешней его неустроенности, сочувственные взгляды, покачивания головой, будто совсем уж он никчёмный, несуразный, словом, пропащий человек.

А вышло-то всё не так! В аудиторном корпусе буквально навалились на него студенты − прошлогодние пииты и из других классов. Сколько знакомых весёлых лиц! И новенькие, те, что никогда его прежде не видели, теперь тоже улыбались, глядя, как «старички» дружно приветствуют бывшего наставника, эту ходячую притчу, этого знаменитого своим богодерзновением Сковороду, и упрашивают его вернуться в школу.

Как от пчёл отмахивался от них Григорий Савич, в душе, конечно, растроганный донельзя. Тут как раз вспомнилась ему беседа в Старице с отцом Петром, и он спросил у ребят, а нет ли случайно в их куче мале Коваленского Михаила.

− Коваленский?! Да вот же он!.. А ну, покажись-ка, Коваленский!..

И стали выталкивать вперёд застенчивого подростка. Тот упирался локтями и краснел, как маков цвет. А когда всё-таки вытолкнули его, прыснул в кулак и зарделся ещё сильней.

Сковорода тоже улыбнулся. Какое веселое, открытое, чистое лицо!

Через тридцать четыре года, вспоминая прожитое, Михаил Иванович Коваленский так описал эту незабываемую для него минуту: «Сковорода, посмотря на него, возлюбил его, и возлюбил до самой смерти».

 

 

*   *   *

«Когда я в обычный час выходил из училища и подумал о том, какая мне сегодня предстоит работа, сразу же перед моим взором предстал человек, которого, я думаю, ты знаешь. Как его зовут? Михаилом зовут! Вот ведь какая новость − неожиданно ты стал являться мне, моей душе. Когда я встречаюсь со своими музами, то тут же и ты у меня на уме, и мне кажется, мы вместе наслаждаемся дарами Камен, вместе шествуем по Геликону. Право же, для полной и истинной дружбы, которая так чудесно может оживить человека к новой жизни и сгладить её острые углы, для такой дружбы, оказывается, необходимы не только взаимная чистота помыслов и сродность душ, но ещё и сходство занятий... Но признаюсь в своей к тебе благорасположенности: тебя бы я всё равно любил, даже если бы ты был совсем чужд нашим музам. Я любил бы тебя за ясность твоей души, за твои порывы ко всему достойному,− не говоря уж про остальное, любил бы, будь ты сама простота, никогда не видавшая, как говорится, аза в глаза. Теперь же, когда я вижу, как ты вместе со мной увлёкся греками (стоит ли тебе объяснять, как высоко я их ставлю) и литературою римлян, которая, если отрешиться от её вульгаризмов и площадных шуточек, в остальном служит только прекрасному и полезному,− когда я вижу всё это, то в душе моей утверждается такая любовь к тебе, которая с каждым днем прибывает и крепнет, и для меня уже нет в жизни ничего более необходимого, чем видеться и говорить с тобой и такими, как ты».

«Ты сегодня не пришел в школу, и я страшно скучал по тебе. Хоть бы не подтвердилось то, что я подозреваю! Боюсь, не захворал ли ты, спаси Боже, дни-то стоят нездоровые... Прошу, как можно скорей сообщи, что с тобой...»

«Ты меня вчера спросил, когда выходили из храма, почему я улыбнулся и как бы смехом своим тебя приветил... Ты спросил, а я не назвал тебе причину, да и теперь не скажу. Скажу лишь, что смеяться можно было и тогда, можно и теперь. Улыбаясь, я пишу это письмо, и ты, я думаю, читаешь его с улыбкой, и когда мы снова увидимся, боюсь, что ты не сдержишь улыбки. О, мудрец мой, ты спрашиваешь... почему я был так весел вчера. Слушай же: потому что я вчера встретился глазами с твоим радостным взором, и я, радуясь, радостью приветствовал того, кто радуется. Если же тебе эта причина моей радости покажется недостаточной, я прибегну к иному средству. Я тебя поражу тем же оружием, спросив, почему и сам ты третьего дня приветствовал меня в храме улыбкой? А, мудрец мой, что скажешь? Я ведь от тебя не отстану... И всегда-то радуюсь я и улыбаюсь, лишь доведется свидеться с тобой. Потому что какой же чурбан не взглянет с радостью на счастливого человека и при этом − друга?!»

Что же произошло тогда, что случилось с ними обоими? Мимолётная встреча в стенах училища, два-три незначительных слова, а дальше... Дальше − дружба из дружб, жизнь вдохновенная, чудесное растение, которое раз в столетие, а то и реже, расцветает где-нибудь на земле.

Они жили в одном городе, каждый или почти каждый день встречались в коридоре, в классной комнате, после занятий часто совершали прогулки, уходя иногда далеко за город. Но и этих встреч, такого общения было им мало, Тогда с одной улицы на другую летели письма. Семьдесят семь писем Сковороды к Михаилу Коваленскому, сохранившиеся от времени их совместного пребывания в Харьковском училище, − не только бесценный материал к биографии философа. Это и самая настоящая поэма о дружбе мыслителя, уже окрепшего в схватках с жизнью, и отрока, путеводительствуемого к добру.

Михаил вместе со своим младшим братом Гришей квартировал в доме у престарелого священника отца Бориса. Сковорода, не имея в городе постоянного жилья, то общежительствовал с другими преподавателями при коллегиуме, то снимал хибару в мещанской части города, за Лопанью. Письмоношами были братец Михаила или ещё кто-нибудь из ребят-школяров. Поначалу получалась своего рода эпистолярная игра, условием которой было − писать только на латыни; Сковорода тем самым преследовал педагогическую цель − исподволь и как бы шутя научить своего воспитанника свободному владению классическим языком. Но потом обнаружилось, что вовсе не это сугубо практическое назначение переписки составляет её истинный смысл. И тот и другой уже просто не могли обойтись без писем.

Многие из нас переживали нечто подобное: видишь человека каждый день, говоришь с ним бесконечно. Но сердце сердцу должно сказать и ещё как-то, не только вслух. Уже и беседы не насыщают, уже кажется, что не так, не то сказано, и ещё много осталось за душой слов, самых значительных и высоких, настолько значительных и высоких, что их и неудобно было бы произносить вслух, с глазу на глаз. Тогда и приходят на помощь перо и бумага.

«Что до меня, то хоть многое и сказано мною неясно, однако в мыслях я всегда с тобой беседую и всегда вижу тебя перед собой. Если казалось, что мы немножко были друг другом недовольны, то ныне ещё большею пылаем любовью. Вот я и решил сегодня поздравить тебя с днем рождения. О, наилюбезнейшая мне душа, трижды желанный Михаил, радуйся!»

«Подобно тому, как музыкальный инструмент, если мы слушаем его издалека, кажется особенно приятным для нашего слуха, так же и беседа с отсутствующим другом обычно бывает гораздо более значительной, чем если бы он находился рядом. Особенно же с тобою у меня часто получается так, что я тогда больше люблю тебя и жажду побеседовать с тобой, когда ты отсутствуешь и когда без участия тела душа с душою бессловесно и бестелесно собеседует...»

О том, насколько значительным событием для ученика было каждое такое письмо, говорит хотя бы то, как он их берёг. Сохранялась буквально каждая весточка от Сковороды. Может быть, что-то и исчезло потом нечаянно, но большинство писем, полученных от учителя за годы жизни в Харькове, Михаил сохранил, и они всегда потом, до конца дней, были при нём − и до нас благодаря этому дошли. Не раз они утешали его в трудные дни и минуты, а иногда делались поводом для сожаления о том, что, кажется, навсегда уже миновало. «Вид начертанных твоих писем,− признавался Коваленский в письме от 1788 года из Петербурга,− возбуждает во мне огонь, пеплом покрываемый, не получая ни движения, ни ветра, ибо я живу в такой стране, где хотя вод и непогод весьма много, но движения и ветров весьма мало, а без сих огонь совершенно потухает».

К сожалению, от харьковских лет сохранились только письма наставника к ученику, и нет второй половины переписки − ответов Михаила. О том, что он обычно писал своему адресату, можно догадаться только отчасти. Тут были стихотворные пробы, вопросы по поводу неясных мест у того или иного античного автора, сообщения о здоровье − своём, брата и приятелей, неумелые, но искренние попытки ответить благодарностью на приязнь старшего друга.

Вряд ли эти письма представили бы литературную ценность; подросток только учился − и латыни, и дружбе. Но эти отсутствующие письма очень и очень многое нам бы сегодня подсказали. Прежде всего, они подсказали бы хронологические ориентиры переписки, последовательность её развития. Сейчас из-за отсутствия в сковородинских письмах дат (он, как правило, отмечал лишь день и месяц отправки, не указывая года) письма публикуются в собраниях его сочинений в перетасованном виде, вернее, в той последовательности, в которой Коваленский их позднее собрал в одну тетрадку.

Да и помимо хронологических уточнений сколько бы мы могли из ответных писем узнать нового − о взаимоотношениях друзей, о лицах, которые чинили препятствия их общению (а такие лица вскоре объявились), о быте коллегиума, вообще о старом Харькове и его обитателях.

 

 

*   *   *

Как же развивалась необыкновенная дружба, которой мы, может быть, в первую очередь обязаны тем, что знаем теперь не только Сковороду-мыслителя, в работе его ума, но и Сковороду − «внутреннего человека», в движениях его сердца?

Итак, после краткой встречи с Михаилом Ковалевским Григорий Саввич пожелал возвратиться к прежней своей учительской работе.

Для того чтобы закрепить формально своё решение, Сковороде предстояло вновь посетить белгородскую консисторию. Приняли его, несмотря на недавнюю размолвку, вполне снисходительно. Григорий Саввич испросил себе, вместо прежней должности, синтаксический класс (где теперь числился Коваленский). И в этом пошли ему навстречу. Кроме грамматики, он взялся преподавать ещё и греческий язык.

Потянулись училищные будни. Звонки с урока, звонки на урок, ежедневные обязательные маршруты по затопленным осенней грязью улицам: тут и там завязшие в чавкающем чернозёмном месиве колымаги, хмурые лица обывателей, пьяный ор у питейных домов, расползшееся на грязные лоскутья небо, даже бездомный пёс в такую пору не перебежит дорогу... А для него что ни день − праздник! Сегодня он увидит своего Михаила, будет разговаривать с ним − целую речь уже заготовил в пути, пока шлёпал по грязи чоботами, бормоча про себя и улыбаясь.

Все те нерастраченные, томящиеся под спудом запасы знаний, а главное, радости, восторженности, детской какой-то доверчивости и любви, которые накопил он за долгие годы мытарств, во время затяжных размышлений наедине, когда и поделиться-то по-настоящему было не с кем,− всё это начало теперь вырастать исходить из него, и он ощущал себя как бы в незримом тепловом облаке.

Годами ведь он неустанно искал и не обретал души, которую можно было бы сполна одарить собственными приобретениями. «Истинно достойный человек,− думал с грустной усмешкой,− встречается реже, чем белая ворона. Сколько диогеновых фонарей понадобится, чтоб его сыскать!»

А вот же  − встретил такую душу! Да, мальчик ещё неопытен, ещё нетвёрдо стоит на ногах, ещё часто, должно быть, будет он срываться. Сколько соблазнов, явных и невидимых, раскинуто на пути всякого отрока! Но какая в нём душевная собранность, внутренняя чистота, какая внимательность светится в умных глазах!

И стоит ли вообще обращать внимание на то, что они возрастом и знанием жизни неровня? Двух равных и вообще не сыскать в целом свете. Неравное всем равенство. Да-да, никогда не сыщете равного для всех и каждого равенства!

Как почти всегда бывает с вдохновенными натурами, любовь здесь решительно идеализировала свой предмет: Михаил во многих отношениях был просто не готов к тому, что происходило. По собственному признанию, Коваленский в это время еще «и не смел мыслить, чтоб мог быть достойным дружбы его, хотя любил и удивлялся философской жизни его и внутренне почитал его».

Подростка сковывали и разница в возрасте, весьма значительная, и несоответствие опыта, столь ошеломительное, и, как стало постепенно выясняться, ещё многое-многое другое. Он и хотел бы ответить чем-то достойным на энтузиазм своего воспитателя, да то и дело не находил, чем и как.

Всё это было для него как снежный ком на голову. Ведь Сковорода так не похож на остальных учителей, так до странности запальчив и тёмен  бывает в восторженно косноязычных своих речах!

С детства Михаилу внушалось, что родился он для счастливой и благодатной доли и что таков уж его жребий здесь, на земле,− не испытывать тягостной нужды, но во всём насущном и желаемом иметь избыток. И в училище часто слышал он от взрослых и сверстников, что учение важно не само по себе, а опять же для того, чтобы шире распахивалась перед молодыми людьми дорога к житейским благам. И он уже привыкать начинал к тому, что так с ним должно произойти и так именно всё устроится.

Но вот стоял перед ним человек, жизнь которого была прямым вызовом и укором его представлениям и мечтам. Сковорода был учён, да что там, просто головокружительно учён, но и он же был почти нищ. И не то чтобы ему не повезло в жизни и он томился своими неудачами. Нет, он, кажется, ко всему остальному ещё доволен своей нищетой, тем, что получает ничтожное жалованье и снимает угол в накренившейся почти вросшей в землю мазанке.

Этого Михаил не мог понять. Когда же попытался, робея и сбиваясь, высказать свое недоумение по поводу подобного образа жизни, учитель ответил бурной речью, из которой явствовало, что об истинном счастье молодой человек не имеет совершенно никакого положительного понятия, потому что оно, счастье истинное, ничего общего не имеет с многоядением и вожделением прочих животных благ, а, наоборот, состоит в добровольном и радостном отвержении земных прихотей, желаний и удовольствий во имя высшего и совершенного блага. Михаил остался в недоумении: что же это за странное счастье такое − ото всего отказываться? Может быть, надо попробовать всего понемножку, а потом уж и отказаться от чего-то? Ведь сам-то Сковорода тоже не сразу отказался ото всего, если судить хотя бы по его воспоминаниям о придворной капелле...

Как водится, объявились и советчики, у которых исключительное в своём роде попечение Сковороды о студентике Коваленском вызвало раздражение и ревность. Чему там учит тебя этот выскочка, эта много о себе возомнившая деревенщина? Он и сам без царя в голове, и тебе голову замутит. Сковорода глотает всё подряд, без разбора, для него, слыхать, Христос и Эпикур − одно и то же. Для него и тёмные египетские жрецы − православные люди. С таким поводырём забредёшь в какие-нибудь непролазные непроходимости!.. Отчего он с нищетой своей носится как с писаной торбой? Да оттого, что неудачник и ханжа. Из юродства же и мяса не потребляет − яко сущий манихей!

Замечая внутреннее беспокойство ученика, неумело скрываемую настороженность и недоверчивость, учитель недоумевал: «Что же грызёт тебя? Может, то, что ты не участвуешь в шумных застольях бражников? Или то, что в пышных дворцах не играешь в кости? Что не скачешь под музыку? Что не щеголяешь в военном мундире с пёстрыми бляшками? Если все эти ничтожные вещи тебя приманивают, то ты ещё в скопище черни, а не среди мудрецов. Если ожидаешь благ извне, то о блаженстве твоём можно лишь сожалеть. Не то, не так! Собери внутри себя все свои мысли и там, в самом себе, ищи истинных благ».

Мы не знаем, кто именно были те люди, которые выставляли себя перед Михаилом истинными друзьями и исподволь чернили Григория Саввича. О том, насколько опасен нераспознанный льстец, он пишет Михаилу неоднократно. А если юношу не убеждает его мнение, то вот, пожалуйста, пусть почитает, как о льстецах говорил Плутарх; уж тот-то умел разбираться в человеческих характерах:

«Как монету, так и друга надо испытать заранее, до того, как понадобится его помощь, чтоб узнать его истинное лицо не после того, как мы окажемся в беде... В противном случае мы попадём в положение тех, кто, полакомившись отравленным угощением, наконец, почувствовал, что отрава смертельна...» Это ведь у Плутарха целая наука − «Как ласкателя от друга распознать».

Михаил прислушивался, соглашался, но в душе всё еще был дичком. Так много работы задавал его неокрепшему уму новый наставник, так трудно было решиться на окончательный выбор своей стези житейской. Где же в конце концов обитает счастье? Там, где за шёлковыми шторами губернаторского дома скользят тени танцующих? Или в подслеповатой каморке, обитатель которой зачитывает ему вслух мысли своих любимых мудрецов? За стенами и на чердаке шуршат мыши, а он так воодушевлён, словно сквозь прореху горбатого потолка пролит сюда невидимый чудесный свет...

Странный сон приснился однажды Михаилу. Встал он после того сна в волнении и всё вспомнил до подробностей. Рассказать Григорию Саввичу? Нет, на это он решиться не мог, потому что сон был как раз про них − учителя и Михаила.

Он поделился переживаниями со стареньким отцом Борисом. Вот ведь что он увидел во сне: голубое небо, а в глубине его сияют, распространяя вокруг золотое лучение, имена трёх отроков-мучеников, тех самых, которых Навуходоносор хотел сжечь на костре: Анания, Азария, Мисаил. Внизу же, на земле, стоит Сковорода, и вблизи него он, Михаил, стоит, испытывая необыкновенную радость, лёгкость, свободу, ясность и чистоту... Что это?

Священник подумал, а затем сказал: «Ах, молодой человек! Слушайтесь вы сего мужа: он послан вам от Бога быть ангелом − руководителем и наставником».

Мы должны почувствовать по этому рассказу-исповеди, насколько у людей того времени трепетным и внимательным было отношение к сокровенным событиям внутренней жизни. В XVIII веке очень любили толковать сны (хотя церковь по традиции считала это увлечение не только достаточно праздным, но и вредным). Священник выслушивает и дает оценку сну Михаила потому, что, на языке эпохи, это вовсе и не сон, а видение. Сон не духовен, его образы случайны и обманчивы. Видение же содержит в себе символический смысл, оно помогает человеку прозреть, открывает глаза на истинную суть событий его внутренней жизни.

О своём видении Михаил так никогда и не рассказал учителю. За два месяца до смерти Сковороды, во время их последней встречи, Григорий Саввич вдруг с охотою начал говорить о своём детстве и среди многого иного вспомнил о «поле Деире». Очень тогда его, мальчика, волновало это неведомое библейское поле и стоящий посреди него таинственный золотой кумир, которому отказались поклониться три отрока. В Библии много и более чудесных событий, но это − как они, брошенные в «пещь огненную», оказались недосягаемы для пламени и тем самым посрамили золотого тельца и царя Навуходоносора,− это событие ему особенно запомнилось тогда, и всю жизнь пел он про себя чудесный Дамаскинов стих о трёх отроках − Анании, Азарии и Мисаиле.

Глубоко поражённый, Коваленский слушал в молчании: вот, значит, откуда его давнишний сон! Значит, они действительно, ещё и не встретясь, уже были подготовлены судьбой к встрече и всему, что за ней последовало. Значит, тогда, в Харькове, их пути просто не могли разминуться!

Однажды вечером после занятий в коллегиуме они прогуливались вдвоем по городу. Вышли на окраину. Михаил и не заметил, как за спиной у них оказался кладбищенский ров. В другое время от одной мысли о такой прогулке ему стало бы не по себе, но теперь, стесняясь Сковороды, он и виду не подавал, что боится, только собственный голос не слушался его, звучал сдавленно.

Светлая тропинка скользила мимо могильных бугров. Отдалённые городские огни печально поблескивали сквозь прорехи в кустарнике.

Вдруг Михаил споткнулся и застыл на месте, не в силах слова вымолвить. «Что такое?» − удивился Сковорода. И, будто не замечая состояния своего юного спутника, стал объяснять: ничего необыкновенного нет в том, что старый гроб торчит из земли,− просто место тут песчаное и крутое, вот ветры да дожди и оголили почву. Только людское безрассудство и пустые бредни заставляют некоторых верить, что в таких местах по ночам привидения бродят.

Сковорода имел обыкновение брать с собой на прогулку флейту. Вот и теперь, в таком неприютном месте ему вдруг захотелось поиграть. Он оставил Михаила одного, а сам отошёл тихонько в темноту, скрылся где-то за деревьями и наигрывает оттуда. Мнение у него такое, что издали музыку приятнее слушать. «Ну как,− кричит потом,− хорошо ли слышно?» И Михаил отвечает преодолевая горловую спазму, что да, хорошо слышно.

Такие прогулки к кладбищу совершались не раз и не два. Но только много позднее Ковалевский сообразил, зачем именно этот маршрут избирал лукавый Сковорода. Он его, трусишку, отучал незаметно «от пустых впечатлений, мечтательных страхов».

На летние каникулы Михаил обычно уезжал с братом Гришей к родителям. Но когда наступили вакации 1764 года, он домой не собрался: вместе с учителем они задумали совершить путешествие в Киев. Сковорода в волнении упаковывал свою тощую дорожную суму. Уж кто лучше его сможет всё Михаилу показать и рассказать! Отправились в августе.

Ходить по Киеву со Сковородой − одно удовольствие. Во-первых, необычайно лестно было Коваленскому, что его учитель такое здесь известное лицо: их останавливали на улице, в академической библиотеке, зазывали в монастырские кельи, и всякий раз, когда Сковорода представлял его своим знакомым − «мой харьковский друг и ученик»,− в груди Михаила поигрывала щекочущая струнка тщеславия.

По крутому взвозу они поднимались с Подола на Андреевскую гору. Легко было дышать над обрывом после долгого подъёма и не хотелось отрывать взгляд от заречных пространств, берущих от Днепра могучий разгон навстречу облакам.

Слева, совсем рядом, сквозь черновой набросок строительных лесов проступал причудливо-капризный силуэт нового храма, прилепившегося основанием к самой кушке горы. Церковь строилась по плану знаменитого итальянца Растрелли. Не дивно ли, размышлял вслух Сковорода, что вся сия каменная фигура и малого мига не простояла бы, когда б не заключалась в ней незримо, как орех в скорлупе, архитекторова мысль? Велика ли сила мысль? И на ощупь её не взять, и взвесить невозможно, кажется, она − самая что ни на есть ничтожность и тщедушность. Но вот ведь какую громаду собой удерживает! А мы только на внешность и пялимся, ей одной и молимся, будто сама по себе она так великолепно устроилась, без модели, чертежа и расчёта.

Они посетили Михайловский собор и Софию, и, конечно же, Лавру. Старых знакомых среди монахов у Сковороды оказалось особенно много, был тут и родич его, по имени Иустин.

Почти сразу же принялись приятели увещевать гостя:

−Полно тебе бродить по свету! Пора уже пристать к гавани. Тут известны твои таланты, Лавра примет тебя, аки мати чадо, ты будешь столп церкви и украшение обители.

−Ах,   преподобные! − поморщился   Сковорода. − Я столпотворения собой умножать не хочу...

И совсем уж грубо, как только в семейной перебранке позволительно, кончил:

− ...довольно и вас, столбов  неотёсанных,   в   храме божьем!

Старцы, никак не ожидавшие столь оскорбительного выпада, обиженно замолчали. Но он будто и не заметил:

− Риза, риза!  Сколь немногих ты опреподобила, но зато сколь многих очаровала. Мир людей ловит разными сетями  −  богатством,   славою,  знакомствами,   покровительством,  выгодами,  утехами.   И   святынею   тоже  ловит, и эта сеть всех несчастнее...

Слушатели собрались уже противоречить, да тут ударил колокол, созывая к молитве, и красноречивый обличитель остался один, с недоконченным словом на губах. И Михаил стоял рядом в растерянности от всего случившегося.

Один из монахов − звали его отец Каллистрат − вернулся и произнёс, потупив глаза, что если можно, то он хотел бы завтра прогуляться с гостями где-нибудь в окрестностях монастыря.

На другой день они вышли втроём из лаврских ворот и взобрались на пустынную гору. Присели на траве, отец Каллистрат обнял Сковороду за плечи:

− Я и сам так мыслю, как ты вчера говорил перед нашею  братиею,   да   никогда  не  смел  следовать  своим мыслям. Чувствую, не рожден я к чёрному наряду, прельстился одним наружным видом благочестия, не имею сил для истинного подвига. Вот и мучу жизнь мою... Скажи, мудрый муж, могу ли я...

Сковорода, не дослушав, ответил евангельским изречением:

− От человек невозможно, от Бога же вся возможна суть.

Внимал Михаил словам старших собеседников, и томило его беспокойство: как же, однако, сам он ещё мало понимает, и знает, и разумеет, если столь непросто ему разобраться в том, что всё-таки произошло вчера и продолжается сегодня и каковы на самом деле понятия его учителя об истинном благочестии! Или оно в монастырских стенах вообще обитать не может? Но как тогда связать с этим восторженные речи Сковороды о великих мужах, чьи мощи они ходили смотреть в пещеры?

Много недоумевал он прежде, продолжал иногда недоумевать и теперь. Но теперь всё-таки было ему легче, потому что он уже доверился Сковороде, как юный послушник доверяется духовному отцу.

И ещё не год, не два − много больше должны были они вместе жевать эту науку наук, не входящую ни в какие школьные курсы, пока ученику не открылся «истинный человек» учителя, о котором Коваленскому суждено было поведать современникам и потомкам в своей книге «Жизнь Григория Сковороды».

В «воспитательном романе», неповторимый сюжет которого складывался тогда в стенах и за стенами Харьковского коллегиума, Сковорода был не только идеальным другом, но и искусным педагогом. Он воспитывал не назиданием, не педантичным резонёрством по поводу какого-нибудь изречения из книги или обиходного события, а самими жизненными положениями, в которых они − старший и младший − оказывались оба или каждый отдельно, но так, что это было на виду у другого. Кладбищенские прогулки с игрою на флейте − лишь одна из множества подобных ситуаций. Даже сугубо практические занятия, например овладение языком или навыками к стихотворству, Сковорода старался строить с тем расчетом, чтобы во главе угла оказывалось не формальное умение (хотя именно это на первый взгляд и служило самоцелью), а упражнения юного ума в любомудрии.

Впрочем, формальные навыки скорее пригодились Коваленскому. В 1768 году ему, в то время уже ученику богословского класса, руководство коллегиума самому поручило преподавать пиитику. А спустя ещё четыре года Михаил уезжает за границу в качестве гувернёра с двумя сыновьями графа и фельдмаршала Кирилла Григорьевича Разумовского (так семейство Разумовских снова косвенно появляется на жизненном горизонте Сковороды).

Отсутствуют биографические нити, которые бы помогли объяснить столь резкую перемену в судьбе недавнего школяра. Правда, в некоторых письмах Сковороды к Михаилу высказываются советы и пожелания по поводу предстоящего репетиторства в некоем «дворце», но относится ли это именно к Разумовским?

По крайней мере, вполне очевидно, что сковородинский пестун, заканчивая коллегиум, был достаточно незаурядным гуманитарием, чтобы не засидеться долго в Харькове.

Кирилл Разумовский к этому времени уже расстался (не без усилий со стороны новой императрицы, Екатерины II) со своей фиктивной ролью малороссийского гетмана. Но, по-прежнему оставаясь могущественным вельможей, он и многочисленным детям своим загодя хотел обеспечить достаточно надежные места под солнцем. Сопровождаемые Михаилом Коваленским юные графы Лев и Григорий посетили Геттинген, побывали в Лионе, занимались в учебных заведениях Лозанны, откуда неоднократно наезжали в Женеву. В Женеве жил тогда Вольтер, и для Разумовских достаточной рекомендацией, чтобы встретиться со знаменитым атеистом, могло послужить хотя бы то, что он состоял в переписке с их родителем. Но, к огорчению молодых людей, ветхий философ оказался болен и на записку Разумовских о желании посетить его ответил вежливым отказом.

Находясь в Лозанне, Коваленский завёл знакомство с местным учёным Даниилом Мейнгардом. Швейцарец этот по первому же взгляду поразил его внешним сходством со Сковородой, а далее обнаружилось, что сходство не только внешнее: «Он столько похож был чертами лица, обращением, образом мысли, даром слова на Сковороду − вспоминал потом Михаил,− что можно было почесть его ближайшим родственником его».

Несколько склонный по природе к мистической экзальтации, Коваленский немедленно полюбил Мейнгарда, впрочем, пожалуй, даже не его самого, а лишь этот чудесно отражавшийся в его существе образ незабвенного своего харьковского друга.

Швейцарец проникся ответной симпатией к молодому человеку, Михаил сделался частым гостем в прекрасном загородном доме Мейнгарда, где свободно пользовался богатствами громадной библиотеки хозяина.

Когда Коваленский вернулся на родину и, встретясь с Григорием Саввичем, поведал ему историю своего лозаннского знакомства, того захватывающая эта повесть увлекла и взволновала не менее, чем рассказчика. Надо же, значит, где-то ходит по земле второй Сковорода, и они ничего не знают друг о друге!

Привыкший в каждом имени или прозвище различать некую символическую эссенцию целой человеческой жизни, Сковорода и здесь обнаружил возможность для увлекательных объяснений и истолкований. Мейн-гард − это ведь «мой сад»! И Даниил − имя одного из самых проникновенных ветхозаветных тайновидцев! «Мой сад...» Слово это − сад − всегда значило для него образ совершенного мироустройства: здесь было зыбкое, как золотистый сон, воспоминание о детстве человечества и о своём, таком уже отдалённом детстве, здесь были запахи цветущих яблонь, хоры медоносиц, присутствие труда, сладостного, как творчество. Недаром же и сборник песен своих наименовал он «Садом». Он, Григорий, и родственная ему душа, неизвестный Даниил,− выходит, оба они из одного сокровенного сада! Ну что ж, если существует на свете второй Сковорода, то пусть и он, Сковорода, будет для Михаила вторым Мейнгардом!

Этот вроде бы полушутя, а в то же время и очень ответственно избранный псевдоним с тех пор то и дело мелькает в переписке ученика и учителя: «Любезнейший Meingard!.. где бы Вы ни были, на всяком месте люблю я душу Мейнгардову...»

И в ответ:

«Твой друг и брат, слуга и раб, Григорий Варсава Сковорода − Даниил Мейнгард».

 

 

*   *   *

Краткая встреча Коваленского со Сковородой после возвращения из-за границы − последняя перед почти двадцатилетней разлукой. Для дружбы их наступили новые испытания − несравненно более серьёзные, чем в харьковские годы. Тот самый «свет», об опасностях которого Сковорода непрестанно твердил в письмах ученику и в беседах с ним, теперь всё чаще стал являться перед Коваленским, и не в образах, не в грёзах, а наяву.

Кирилл Григорьевич Разумовский,   оставшись   очень доволен исполнительностью, проявленной молодым Коваленским за границей, способствовал ему устроиться при канцелярии могущественного Потёмкина, с которым был в приятельских отношениях. Это с его стороны был жест щедрый, хотя и не без задней мысли: свой, надежный человек на бойком бюрократическом поприще-перекрёстке мало ли для каких нужд может пригодиться.

С этого времени карьера Коваленского во многих чертах делается похожей на карьеру каврайского ученика Сковороды − памятного нам Василия Томары. Одно время они даже служат вместе: «Томара Василий Степанович здесь со мною, в одной команде, при князе Потемкине, подполковником; и я тоже. Он кланяется Вам».

Как и Томара, Коваленский заводит знакомства не только в военных, деловых, но и в литературных кругах столицы. Однажды в канцелярию князя Потёмкина наведался капитан-поручик Гаврила Романович Державин, будущий «певец Фелицы», который в это время был занят, впрочем, весьма прозаическим делом − хлопотами о произведении в полковники. Коваленский, как глава канцелярии, всячески помогал симпатичному просителю в его предприятии, и, хотя звания Державину так и не дали, они друг друга запомнили, и впоследствии Коваленский стал вхож в дом знаменитого поэта. Тут, кстати, небезынтересно будет упомянуть, что благодаря этому знакомству Державин первым из русских литераторов-профессионалов заинтересовался личностью и философскими трудами Сковороды: в самом конце XVIII века для его библиотеки била заказана писарская копия с биографии философа, сочинённой Коваленским.

Приятельские отношения не помешали, однако, поэту в своё время слегка, полунамеком, «зацепить» Коваленского и его супругу: в знаменитой оде «На Счастие» есть строка о модных тогда в столице сеансах гипнотизирования «девиц и дам» − строка, имевшая в виду в первую очередь госпожу Коваленскую.

Итак, бывший мечтательный мальчик теперь, преобразившись во влиятельного чиновного мужа, прочно и широко зажил в северной столице. Он счастливо женился, кроме городского дома, приобрёл ещё и особняк вблизи Петергофа, с садом и оранжереями, откуда в летние месяцы позволял себе лишь два раза в неделю наведываться в город по должностным делам; он завел обычай расточительного гостеприимства, и кто только не бывал в его доме, вплоть до гастролирующего по Европе магнетизёра, который, к удовольствию публики, так искусно усыпил однажды супругу Михаила, что она говорила во сне о вещах и событиях, о коих доныне и понятия не имела; он увлекся, например, и собиранием коллекции древних и не очень древних документов, в чём немало преуспел, ибо мог похвастаться среди знатоков подлинными царскими письмами − Петра I, Алексея Петровича, Екатерины I, Анны Иоанновны; он и в чтении не отставал от новейших веяний − из французов предпочитал Руссо, Боннета, из немцев − Геллерта, из англичан − Юнга; не ускользнули от его глаз и сочинения господ масонов, чужестранных и местных; он изредка и сам отдавал дань музам, впрочем, не бескорыстную (две составленные им оды в честь Екатерины II были даже опубликованы); он и в наградах не был обойдён, получив во благовременье Святого Владимира четвёртой, а затем и Анну первой степени,− и всё это, похоже, была вполне родственная ему стихия. Ну что ж, что в юности, прогуливаясь по окраинам тихого городка плечом к плечу с восторженным чудаком-наставником, он мечтал об уединённом поприще для духовного самопостижения,− мало ли кто и о чём мечтает в юности! Когда же и помечтать о светлом, чистом, бескорыстно-пламенном и идеальном, как не в юности!

Значит, зря ты так старался, Григорий Саввич, готовя себе в юном друге единомышленника и духовного сына? Значит, не впрок пошли ему откровения твоих взволнованных речей, устных, письменных?

Теперь Михаил и писал-то Сковороде раз в несколько лет, будто выныривая на малый миг из небытия, да и писал не о главном: посылает-де подарки, такие-то и такие-то.

Лишь иногда прорывалось что-то:

«Я пустился паки в здешнее море, да удобнее к пристани уединения достигну. Все прискучает. И великая, и славная, и дивная − суть ничто для сердца человеческого».

А-а, вот и затосковал мальчик! Но зачем же тогда «паки» в море пускаться, если по берегу тоскуешь?

Опять молчал Петербург − долгих четыре года. Но каким же праздником для Григория Саввича было следующее письмо! «Мне крайне хочется,− писал Михаил,− купить в украинских сторонах место, по склонности и по любви моей естественной к тихому провождению жизни... Если бы сие удалось, то, удалясь от всего, уединился бы и просил бы Вас разделить остаток жизни вместе».

Выходит, не напрасно всё-таки они встретились на земле, и не на каменистую почву сеял сеятель семена свои!

Но потом опять два года не было от Коваленского никаких вестей. И ждал учитель, и уставал ждать, и обижался, и обижаться уставал. А вдруг оказалось, что обижаться-то было грех.

«Теперь все мои привязанности к столице и большому свету кончились: я лишился сына семилетнего, который один был у меня и скончался сего марта, 26-го числа. Он составлял привязанность к службе и здешнему пребыванию. Без него все сие не нужно. Скорбь моя служит мне руководством к простоте жизни, которую я всегда внутренно любил, при всех моих заблуждениях разума. Я осматриваюсь, как проснувшийся от глубокого сна. Ах, друг мой! Я часто привожу на память тихия и безмятежныя времена молодых лет, которых цену, доброту и красоту отношу к дружбе твоей».

И опять напоминал Михаил, что не оставляет его мысль о покупке какого-нибудь именьица в местах, где обитает ныне Сковорода, и что вроде бы уже приискал он деревню в Харьковском наместничестве, да не состоялась купля из-за интриг соседних помещиков.

А через полгода − весть о новом плане: «Я покупаю у Шиловского Николая Романовича село Кунее, в Изюмской округе. Сказуют, что места хорошие там; а ты бы еще собою мне сделал оныя прекрасными».

Но и этот план не осуществился.

Увидеться они смогли только за три месяца до смерти Григория Саввича. Но об этой встрече, о поздней, но, несмотря ни на что, плодоносной осени их взаимной дружбы пока рассказывать рано, потому что и так слишком далеко уже мы отошли от стен Харьковского училища.

А в этих стенах в 1764 году (как раз накануне совместного путешествия учителя и ученика в Киев) произошли события, в результате которых Григорий Саввич вынужден был вторично оставить преподавательское поприще.

Что на этот раз явилось основной причиной его ухода, сказать трудно. Однако   вероятнее всего, что очередной конфликт разгорелся как раз по поводу взаимоотношений Сковороды и Коваленского. Они были вызывающе незаурядными, эти взаимоотношения, а потому не могли рано или поздно не дать обильную пищу для всякого рода недоброжелателей и завистников.

Чем возвышенней дружба, тем тяжелее нести этот дар. «Что ж делать? − с грустью обратился однажды Сковорода к своему Михаилу. − Такова людская чернь: честолюбива, самолюбива, раздражительна и, что хуже всего, лжива и завистлива. Ты не сможешь найти ни одного друга, не приобретя сразу же и двух-трёх врагов».

Лощиц Ю.М. Избранное: В 3 т. – Т. 1. – М.: Издательский дом  «Городец». 2008

Вернуться к оглавлению


Далее читайте:

Юрий Лощиц (авторская страница).

Сковорода Григорий Саввич (1722-1794), украинский философ.

 

 

СЛАВЯНСТВО



Яндекс.Метрика

Славянство - форум славянских культур

Гл. редактор Лидия Сычева

Редактор Вячеслав Румянцев